То ли Василий Петрович Потехин оказался жидок для крупной войны, то ли слишком могущественным был его противник — некий Гордин, ворочавший СМУ, но волна прошла, поднятая шумиха утихла, и Василий Потехин оказался не у дел.
Он и потом жаловался Аркадию Кирилловичу, строил перед ним планы возмездия — Гордин, баснословный растратчик, Гордин, бесстыдный очковтиратель, Гордин, мастер всучивать взятки и крутить интриги, Гордин должен быть упрятан в тюрьму, на меньшее Василий Петрович не соглашался. Но очень скоро смирился, притих и уже не встречался с Аркадием Кирилловичем. Эпопея забылась, у Аркадия Кирилловича хватало своих забот.
И вот сейчас Потехин снова вспомнил… Можно, пожалуй, как-то объяснить его обиду на советчика — на лихое толкнул! Но чем объяснить его признание — Гордин прав?..
Далекий Гордин вдруг странным образом связался с непоправимым поступком близкого Коли Корякина. В другое бы время Аркадий Кириллович отмахнулся: какая там связь — воспаленный бред! Но в эту ночь все странно, все чудовищно неправдоподобно, ничего не понятно, приходится с придирчивостью вглядываться и в то, что кажется бредовым.
Уже не раз из комнаты покойника раздавался сиплый бой часов, всегда пугающе неожиданный, заставляющий вздрагивать, а Сулимов не появлялся.
Он вошел в кухню, но не один, за ним ввалилась рослая старуха в подпоясанном пузырящемся пальто, тепло укутанная платком. Позади старухи маячила милицейская фуражка.
— Не проси лучше, бабушка, — терпеливо убеждал старуху Сулимов. — Не для глаз матери картинка.
За время отсутствия он, видать, бурно действовал — плащ скинут, кепочка сбита на затылок, лицо запаренное, не утратившее энергичности, в щеголеватом, полуспортивного покроя костюме некая разлаженность, и галстук сполз в сторону, и сорочка под ним расстегнута на одну пуговицу.
— Я, милый, к страшному-то привыкла, — обрезала сурово старуха. — Не жалей меня.
— К такому не привыкают, мать. И потом, там сейчас работа…
— А я не уйду, покуда его не увижу. Сын же он мне, сын родной, бесчувственные вы!
— Что ж, жди. Будут выносить — позовем.
— На улицу не пойду. Здесь останусь. Не молоденькая, чтоб на ногах…
— Усадите ее где-нибудь, — распорядился Сулимов.
Милиционер, маячивший за спиной старухи, выступил вперед, бережно взял за локоть:
— Я тебе, бабка, стульчик вынесу, у дверей подежуришь. А здесь не положено. Никак!
— Ну все. Ради бога простите, — обратился Сулимов к Аркадию Кирилловичу. — Сейчас мы поедем в управление.
За стеной вдруг раздался вой, хриплый, нечленораздельный, удушливый. Сулимов дернулся с места, но выскочить не успел — в дверях вырос смущенный Тищенко:
— Старуха эта вырвалась, перехватить не успели. Откуда только и резвость взялась.
— Голо-овуш-ка-а горька-ая-а! Жи-ызнь моя-а рас-прокля-а-та-ая-а! — Хриплый вой обрел членораздельность.
— Упала на труп, вцепилась — не отдерешь! — Тищенко крутанул фуражкой. — Ага! Подняли… Ишь ты, на ногах не стоит, на ручках неси… Посадите на лестнице, пусть поостынет.
У Сулимова ощетинились усики, блеснули под ними мелкие зубы:
— Тищенко! Ты чем думаешь? Мать убитого сына увидела!.. Сюда ее! И повежливей!
— Будет вам морока — нанянчитесь! — проворчал Тищенко, однако поспешно скрылся.
— Го-о-оспо-оди-и! За что невзлюбил?! Прежде дал бы мне-е помереть! На старости-то лет ви-идеть такое!..
Старуха вместе с сопровождающими втиснулась в кухню. Платок сполз у нее с головы, открыв седые неопрятные космы, изрубленное морщинами лицо слепо, открыт только провально-черный, без зубов рот. На минуту в кухне стало до духоты тесно.
Аркадий Кириллович вскочил с табуретки, усадил старуху. Она упала лицом на стол, стала кататься седой головой по клеенке с веселыми цветочками.
— Перед смертью-то уви-идеть такое!.. Гос-по-ди-и!..
Тищенко, пугливо оглядываясь, молчком выдавил из кухни сопровождавших, прикрыл старательно стеклянную дверь.
Сулимов морщился от крика, крутил головой в кепочке, словно повторял движения седой головы старухи. Аркадий Кириллович, в расстегнутом плаще, в свесившемся кашне, в косо сидящей шляпе, нависал над старухой, своим крупным, пропаханным глубокими складками лицом.
— Чем я так не угодила, гос-по-ди-и?! За что про-о-кля-та? Устал-ла-а! Устал-ла-а! Моченьки нет! И пожаловаться кому?! Кто услышит?!
— Мы слышим, мать, — обронил в седой затылок Аркадий Кириллович.
И старуха притихла, оторвалась от стола, все еще не разогнувшаяся до конца, сгорбленная, судорожно пошарила рукой на груди, горестно высморкалась в конец платка и всхлипнула с содроганием, как всхлипывают успокаивающиеся дети. И это детское странно выглядело у седой дряхлой женщины с измятым, опухшим, столь тяжелым лицом, что его не смогло одухотворить даже и горе.
— Вы-то слышите, да что вам мое-то, — выдавила она.
Аркадий Кириллович опустился рядом с ней.
— Раз уж мы здесь, то, значит, есть дело и нам до твоей беды.
Старуха тупо взирала остановившимися глазами на цветочки, рассыпанные по клеенке, на запавшем виске под седым клоком билась толстая вена, пыталась выползти на морщинистый лоб, в такт ей еле приметно содрогались концы вздыбленных волос, отсчитывая натужные удары старого сердца. И снова вздох, но уже не детский, не со всхлипом, не прерывистый, а тягучий, сдавленный, вздох человека, изнемогающего от жизни.
— В беде родился, бедой и кончил, — тихо и внятно произнесла старуха, замолчала.
Слышно было, как поскрипывали ботинки переминающегося над ней Сулимова.