Нетрудно опровергнуть этого доморощенного судью вместе с его подозрительной праведностью. Нетрудно кому-то беспристрастному, но только не ему самому. Наверняка не год и не два, а много лет сочинял свое философское кредо, как ни зыбко оно и ни уязвимо, но помогало ему сносить и оскорбительные несчастья, и презрение окружающих — значительным-де занимаюсь, лелею спасение человечества. А спасал-то он сам себя — от самонеуважения. Мне нынче это так понятно. И вину я перед ним все-таки чувствую. Безнадежно опровергать — не услышит, не воспримет, ничего не получится, кроме скандальной склоки. Ну не-ет, не унижусь до нее, даже если суждено погибнуть, постараюсь быть выше своего судьи. Пусть почувствует, на кого замахивается.
— Итак, — спросил я, — вы меня приговорили за заблуждения?
— Не за случайные и не за малые!
— На основании одного лишь события… двадцатилетней давности?
Судья, охраняющий человечество от меня, надулся от важности.
— Нет, Николай Степанович, не пройдет! Тот двадцатилетний случай только толчок, я давно уже слежу за вами, собираю на вас материал, давно взвешиваю, имеете ли вы право жить на белом свете.
— И что же вы собрали?
— Кое-какие сведения о некоторых ваших учениках.
— Например?
— Например, Щапов, ныне директор областного сельхозинститута. Ваш ученик?
— Мой, ну и что?
— Вы помните, на чем он вылез?
— Откуда мне знать, я не слежу за его научными работами.
— А их у него, собственно научных, нет. Он вылез на том, что был одним из экзекуторов профессора Долгова, презренного менделиста-морганиста. После смерти Долгов оправдан и прославлен, имя его присвоено институту, а директором этого института сейчас… Щапов.
— Даже если он, Вася Щапов, и злодей, при чем тут я, его школьный учитель? Он мог стать им и без меня.
— А вспомните, что писал Щапов недавно, во время вашего юбилея: «Наставник, которому я благодарен буду до конца своих дней…» Вы плодите щаповых, щаповы плодят себе подобных — расползается по миру зловещая гниль. И вас славят за это!
— Почему вы выбрали из моих учеников Щапова? Наверное, знаете Женю Макарова — довольно известный вирусолог, его-то научные труды вне подозрений. Он тоже откликнулся на юбилей — благодарен… Пусть это пустая вежливость, пусть не я помог стать Жене ученым, но и не испортил же его! А вот Гриша Бухалов… Да, да, на моем счету есть и такие…
— А на вашем ли? Неужели вы считаете себя настолько могущественным, что способны вытравить в любом и каждом все то, что вложили природа и общество? Не заноситесь!
Бесстрастность на небритой физиономии, морозом скованные глаза — мессия! Убийством восстанавливать справедливость! Могу ручаться, что Щапов, которым он возмущается, ни разу в жизни не помышлял о таком. Глядя прямо в его мелкие зрачки, я заговорил:
— Я выучил Гришу Бухалова не только азбуке и таблице умножения. Я первый ему рассказал, что такое родина, за которую он погиб. Вы можете отнять у меня жизнь, но отнять таких, как Гриша Бухалов, для вас непосильно.
И мой суровый судья отвел глаза, с минуту молчал, потом произнес, как мне показалось, уважительно:
— Знал, что вы будете защищать себя умело. Но… — судья тряхнул лысой головой, — попробуйте развить вашу защиту дальше, скажите, что Щапову вы рассказывали о родине не то, что Бухалову.
— Бухалов Гриша был мне почти сыном, много ближе Щапова! Значит, и получил от меня больше. Так по кому же мерять мое?
— Быть к вам ближе, получить от вас больше… Да вспомните дочь, Ечевин, родную дочь. И я поспешно оборвал его:
— Не трогайте этого! Ради бога! Прошу!
Он замолчал, разглядывая меня в упор, кажется, в его глазах сквозь холодную оцинкованность проступило сочувствие.
Выходит, он еще и добросовестный судья — осведомлен не только о школьных, но и о моих семейных делах. Впрочем, не удивительно — весь город говорит о моей беде с Верой.
— Не буду трогать, — согласился он. — Но тогда и вы уж защищайтесь поосторожнее.
Появилась официантка, поставила перед нами бутылки с боржомом и тарелки с яичницей-глазуньей.
— А так ли уж нужно мне защищать себя перед вами? — спросил я, когда официантка удалилась.
— То есть?.. — насторожился Кропотов.
— У меня есть забота поважней.
— А именно?
— Защищаться перед своей совестью.
Кропотов криво усмехнулся.
— Дешевка. Не купите. Не выйдет!
— Как вы думаете, прочитав ваше письмо, должен был я оглянуться на себя, порыться в прошлом — за что же, собственно, меня так? А?..
— Н-ну, положим.
— А как вы думаете, вспомнил я о вас?..
— Вроде нет.
— То-то и оно, Кропотов. Я увидел у себя грехи покрупнее, попронзительнее. Почему только ваша история достойна мучений совести, а не те, что мне вспомнились первыми?.. Право, мне теперь не до вас.
— Хотите растрогать меня кротостью? Не клюну!
— Хотел… Совсем недавно мечтал с вами увидеться, кротчайше заявить: вы можете меня убить, но помните, что убьете другого человека. Я изболелся! Я прозрел. Я переродился. Между мной и моим однофамильцем из вчерашнего дня нет ничего общего. Убейте меня, но это будет убийство без необходимости.
— И вы рассчитывали, что я раскисну, расчувствуюсь, облобызаю вас в медовые уста.
— Я верил — переродился! — и рассчитывал заразить вас своей верой.
— А сейчас?
— Нет.
— Чего так?
— Я недавно понял, что не могу по-иному, по-новому поступать. Не могу, скажем, написать иную характеристику своей ученице! Стать иным рад бы, но нет… Не выношу себя и не могу измениться. Вы понимаете меня, Кропотов?