— Пират! К ноге!.. Вот так, Пиратушка! Вот так… Ну, что?.. Что смотришь?.. Нет у меня сахара. Нет. Ты все съел…
Мальчишка говорил нарочито громко, недвусмысленно поглядывал на меня. На что же рассчитывает этот собачий педагог? Не думает ли он, что я ношу с собой сахар специально для таких вот случаев?
— Дяденька, сколько времени?
— А ты, дружочек, в какой смене учишься?
— У нас сегодня уроков нет. У нас Наталья Ивановна заболела.
— Ты откуда?
— Я с Речной улицы.
Речная — другой конец города. Не нашей школы.
— А как же ты здесь оказался?
— Я к нему хожу. — Мальчишка указал на собаку, которая уже умильно и ласково поглядывала на меня. — Он здесь живет. Как свободное время, так к нему. Учить-то надо. Совсем был неученый. Теперь вот… Пират! К ноге!.. Ну, Пират!.. Он сейчас знает, что у меня уже сахара нет. А так очень способный.
— За сахар учится?
Мальчуган сконфузился за корыстолюбивого пса, а вислоухий Пират ничуть, умненько и уважительно поглядывал на меня, как вышколенный гардеробщик, ждущий чаевых.
— Десять копеек сто грамм.
— Какие сто грамм?
— Да сахар, рассыпной…
— Что же с тобой делать, возьми.
Мальчуган почтительно, но как должное принял монетку, быстро снял с себя пояс, накинул петлей на шею псу, вручил мне конец.
— Подержите, а то убежит… Я быстро, без очереди…
Я остался наедине с псом, не прошедшим полный курс обучения из-за нехватки сахара.
Пират сидел у моих ног с участливо понимающей мордой, перехватывал мой взгляд и вежливо возил по песку, хвостом. Славный пес, ты ни в чем меня не подозреваешь, ты целиком доверился мне, спасибо тебе за это.
Что я делаю? Жалуюсь на недоверие! Я! Тот, кто недавно был вознесен до небес, кто не обойден ни званиями, ни наградами, кого почтительно величают — шутка ли! — первым гражданином своего города. И после этого жаловаться — не понят, нет доверия! Чудовищная неблагодарность.
Да, вознесен. Да, доверяют. Только я ли вознесен? Мне ли доверяют? Не другого ли Николая Степановича Ечевина, вымышленного, имеют при этом в виду? Вознесен и облечен доверием некий идеальный герой. Я не тот, моя жизнь не идеальна, она с проторями и убытками, я не лучше других, хотя, наверное, и не хуже.
Сорок лет я как умел рассказывал детям о прошлом и свято верил — это им пригодится в будущем. В светлом будущем, только в светлом! Я считал себя его строителем.
Лена Шорохова…
Мне как историку в общем-то хорошо известно, чем кончались усилия тех, кто пытался создать «новый порядок» через «убить каких-то», через лагеря с газовыми камерами и колючей проволокой. Светлое будущее! Лена Шорохова не уберет из этого будущего колючей проволоки.
Мне под ноги упала тень. Пират поднял умную морду, доброжелательно повозил хвостом по земле. Надо мной кто-то стоял.
Сначала в поле моего зрения попали туфли, мужские, монументальные, на толстой подошве, потом пола темно-синего плаща, крупные руки с натруженными венами и, наконец, яркое клетчатое кашне. Я вздрогнул — в клетчатом кашне тонул скошенный подбородок. И оскал рвущихся вперед зубов…
Надо мной стоял и улыбался он… Антон Елькин.
На нем новенькая, чуть посаженная набок шляпа, да и весь он с иголочки новенький, необмятый, показательный, как бесхитростно выряженный манекен в витрине провинциального магазина. Только лицо выставочного Елькина не гладкое и не запоминающееся, а потемневшее, сморщенное, по-прежнему порывающееся вперед вслед за острым носом, и по-прежнему верхняя губа не прикрывает хищных зубов.
— Николай Степанович, вы не узнаете меня?
В сквере пусто, не считая Пирата, восседающего вежливо и скучающе. За реденькими подстриженными кустами, за неширокой полосой асфальта юная мамаша толкает детскую коляску к дверям магазина. Пронеслась мимо «Волга»… «Мне не надо спасать свою шкуру. Это намного облегчает мою задачу…» — автор письма не сомневался в своем успехе. И каким гангстером должен стать за это время Антон Елькин?..
— Ну, конечно, где вам узнать меня, Николай Степанович. Таких, поди, тыщи прошли мимо вас.
Обмерший на скамейке, молчаливо пялящий глаза, судорожно вцепившийся в ремешок неказистой скучающей собаки — ощущение собственной нелепости придало мне силы, голос мой был чужим, глухим и бесцветным:
— Таких, как вы, немного… Елькин.
И он возрадовался, показывая все свои зубы:
— Узнали! Надо же!.. А я второй день возле школы толкаюсь — вдруг да, думаю, вдруг… Никого так не хотелось встретить, как вас, Николай Степанович.
— Что ж, вот… встретили.
— Надо же! Повезло!
Он топтался, а в любую минуту в скверик могли войти люди, и скоро должен вернуться мальчишка…
— Знаю, знаю, вы меня не любите… да за что?! Подлецом был, каюсь!
Не только в его голосе слышалась непонятная радость, но, странно, глаза его выражали смущение.
— Но теперь я другой, Николай Степанович, совсем другой! Человеком стал. Под Москвой работаю, в научном ОКБ, токарем, шестой разряд имею.
— Очень рад.
— Вот в газетке прочитал о вас и засосало… Над кем измывался, гаденыш! Совесть покою не дает: пакостил вам, а вы… Хотите, верьте, хотите, нет, а вы — да, да! — от паскудничества меня отвадили.
— Хоть теперь-то, Елькин, не издевайтесь. Ничего я с вами поделать не мог.
— Эх, Николай Степанович! Думаете, не знаю — заступались вы за меня, чтоб из школы не исключали… Один вы, все остальные учителя словно с цепи сорвались. А я им столько не насолил, сколько вам…
Уже подбирающийся к старости мой бывший ученик, которого при всем желании я не мог бы назвать удачным. Толща десятилетий, собственно, вся его самостоятельная жизнь — лицо-то в морщинах! — пролегла между нашим расставанием, никак не добрым, и этой минутой. Сейчас вижу в его узко посаженных к переносице глазах подозрительную влагу, и зубастая улыбка вовсе не хищна, а растерянна.